среда, 12 ноября 2014 г.

Лунная пыль

Наконец-то я ощущаю блаженное одиночество. Пустыня, раскинувшаяся вокруг меня даже не серая, а бесцветная, что впечатляет даже сильнее, чем сверкающие краски голубого шара, висящего в воздухе, как неуместная театральная декорация.  Я иду к машине по бескрайним пескам, сталкивающимися вдоль линии горизонта с безупречно черным небом.
Как-то в детстве в Сочи папа учил меня нырять с маской. Просто пластмасска на глазах и во рту, но, как только уходишь под воду, кажется, будто улетел на Луну. Мне было 6, было страшно слушать свое сердце и чувствовать свое дыхание.  Вдох-выдох. Звук старой сломанной машины, которая работает по нелепой случайности. Мне было 6, я не был старым и сломанным. Я выныривал – и вот он, папа, сильный и загорелый,  обнимает меня улыбкой. Солнце слепит глаза и вкус соли во рту отдается щенячьей радостью в груди. Думаешь «Ну ты и дурень! Какая Луна, какой космос. Вот же он, папа, рядом. И воды тут по коленку, чего бояться».  С размаху прыгаешь вниз и снова погружаешься во мрак, будто никакого солнца никогда и не было. Безграничная свобода одинокого разумного существа во вселенной и удушающий всеобъемлющий страх. Это я сейчас придумал про вселенную, разум, машину. В детстве у меня не было этой идиотской потребности всему придумывать имя. Достаточно было просто чувствовать. А сейчас, даже если ничего не чувствуешь – будь добр, дай дефиницию. Ты взрослый человек, должен уметь разбираться  в своих эмоциях. Даже если эмоций этих и вовсе нет.
Сейчас мне 32, я старый и сломанный. Мне не странно слушать своё сердце и своё дыхание, они звучат именно так, как надо. И вынырнуть не выйдет. Я действительно на Луне. И папы уже давно нет. Ни здесь, ни там, внизу. Глупо называть это «внизу». С тем же успехом можно назвать это «нигде» или «везде». У нас довольно ограниченные представления о пространстве. Мы вроде бы давно знаем, что пространство сшито со временем в одно большое неравномерное покрывало, но все еще не можем осознать. Сможем ли когда-нибудь?
Я еду по поверхности на лунном ровере. Это довольно круто, испещренная ямками Луна заботливо подбрасывает тебя вверх, как на качелях. Огромные колёса утопают в пыли, но она остаётся равнодушно лежать. Не то, что игривая земная грязь. Настроение у меня, как будто я направляюсь на весёлую вечеринку. Хотя, в принципе, веселье ожидается немалое. На коленях подрагивает фигурка астронавта, которую отлил для меня одноклассник в Иркутске. Он передал мне ее во время последней встречи с парнями на Байкале. Недельный отпуск  у мамы подходил к концу, и мы решили съездить на озеро. Когда все уснули в машинах, отогреваемые теплом кондиционеров снаружи и неумеренным количеством водки изнутри, я остался на берегу в компании астронавта, обжигающего голые руки равнодушным металлом. Жуткий пронизывающий ветер колол лицо, будто пытаясь прогнать нежеланного гостя, но я упорно смотрел в небо. Звезды подбирались к поверхности заледеневшего древнего озера почти вплотную, но мой взгляд был прикован только к Луне. Впервые в жизни меня проняла дрожь от нетерпения.  Я уже знал, что через три недели я окажусь на другой стороне этой картины. Я уже знал, что не вернусь.
 Дурацкий сентиментальный план, если вдуматься. Даже странно, что Володя повелся на эту мелодраматическую чушь и согласился оставить железного астронавта лежать в вязкой бесцветной пыли. Я был готов к серьезному отпору, учитывая, что вся затея, по сути, является подражанием столь ненавистным ему американцам. Наверное, его ненависть носит абстрактный характер. Наверняка на Земле разгуливает по своей жалкой квартирке в джинсах, припивая колу из банки. А может, и думать забыл о злополучном Аполлоне. Кажется, все его мысли сейчас крутятся вокруг того, какие почести он получит по возвращении. Так и видит себя, совершающим рейд по школам, разрезающим красные ленточки и раздающим пафосные интервью. «О чем вы думали, впервые ступив на лунную поверхность?» Да об этом и думал, как вы будете подобострастно заглядывать ему в глаза, тыча микрофоном в рожу. Никто не задумается об этом, конечно. Все будут думать только о том, как он героически вышагивал по лунной поверхности. Зато мой последний полет будет расцениваться, как попытка прославиться посмертно. Если информация об истинных причинах моей смерти выйдет за пределы ЦУП, разумеется, в чем я сильно сомневаюсь.
«Ровер, прием. Как прогулка?»
«Сокол, прием. Прогулка отлично, подъезжаю.  Свяжусь, когда поеду обратно. Отбой».
Отключаю рацию. Теперь у меня есть полчаса, после чего он по протоколу должен забить тревогу. Чтобы умереть здесь, мне хватит пары минут. Неплохой запас времени, чтобы полюбоваться видом на родную планету. Я так много раз мысленно проходил этот путь, что, кажется, и правда переживаю это не впервые. Эта идея пришла мне в голову еще в авиационном институте на лекции по технологиям космических полетов в день, когда Лена решила бросить меня ради переезда в город-спрут. Первый и последний раз я переживал из-за безответных чувств. Это глупо, но тогда я думал, что не смогу жить без нее. Сейчас, почти пятнадцать лет спустя, я понимаю, что не хотел бы спать с ней долгие годы в одной постели, рожать детей, брать кредиты и ссориться из-за расцветки обоев. Я и тогда бы не захотел, поставь она вопрос именно так. Но мозг заклинило на самом факте отверженности, и это убивало. Семя промелькнувшей идеи красивого ухода со сцены упало в плодотворную почву. Я давно забыл о Лене, но продолжал думать о смерти в космосе.
 Совсем не помню момента, когда мысли преобразовались в мечту. Чем мельче были детали, в которых я видел весь план, тем более привлекательным он становился. Новое и освежающее чувство увлеченности поражало. Мне всегда нравилось летать, но не более того. Уж тем более не помню, чтобы что-то вызывало у меня восторг. Мама перешла на ультразвук, когда я поступил в институт, а я лишь перебирал в голове бесконечные ассоциации с рабством и крепостничеством, которые вызывала у меня мысль об обучении  в военном вузе. Потом, во время отбытия срока на базе после окончания института, разработка плана стала моим главным развлечением. Каждый вечер перед тем, как уснуть, я перебирал его детали, как семечки граната под языком. По истечении срока службы я подал заявление на участие в космической программе на абсолютном автомате, потому что другого пути быть уже не могло. План накрепко врос в меня. Я не удивлялся тому, что меня приняли, я не радовался успехам в программе, я спокойно принял известие о назначении на этот полет. Я столько раз прожил его, что не прожить еще один, последний раз уже просто не мог.
Выхожу из ровера. Обхожу машину, чтобы Володя не мог увидеть меня через камеру. Он все равно не успел бы допрыгать до меня сюрреалистичными шагами клоуна акробатического цирка, но я не хочу пачкать драгоценный момент волнами паники. Смотрю на Землю, звезды, модуль, Землю. Нажимаю двумя руками кнопки на шлеме. Резким рывком снимаю. Кричу.
Я часто думал, буду ли я испытывать страх. Видимо, слишком часто. Затер эту мысль до абсолютной бесчувственности. Если бы что-то пошло не так, я бы, наверное, запаниковал, потому что жизнь моя последние пятнадцать лет стремилась к этой точке. Все правильно. Год за годом я писал свое гениальное произведение, opus magnum из ткани собственного существования. Чтобы окончить симфонию, нужно поставить лишь последний аккорд. И даже аплодисменты мне не нужны, спасибо.
Я не торопясь обхожу машину. Это моя самая приятная прогулка. Пыль липнет ко мне, как навязчивая поклонница. Я смакую каждую секунду. Это та самая точка. Я смотрю на Землю. Где-то там мама, моя школа, папино кладбище, Ленина Москва, богом забытый аэродром, с которого я взлетал, и Байкал, с берега которого я вглядывался в Луну, напрягая глаза до режущей боли, силясь разглядеть маленького космонавта без шлема. И звезды, такие неописуемо прекрасные, что, кажется, можно услышать их голоса, зовущие тебя, как сирены. Модуль.
Модуль стремится ввысь. Я пропустил праздничный фейерверк по случаю отбытия, даже не заметив разлетевшихся кусков металла, камней и вездесущей пыли. Все это время вокруг было тихо, но только сейчас я действительно услышал тишину. Модуль летит очень быстро, но я вижу его как в замедленной съемке. Я отчетливо вижу, как он направляется к орбите, но все еще не понимаю. Звезды уже даже не поют, они срываются с контральто на невыносимый крик, надрываются, как деревенские бабы в  трауре. Я смотрю на мягкую серую пыль на своих ногах. Вдох-выдох. Я смотрю на бессмысленный голубой шар в небе. Вдох-выдох. Маленький серебристый астронавт с берегов Байкала медленно погружается в песок. Вдох.


суббота, 8 ноября 2014 г.

гений не нужен.


Ногу за ногу заложив
Велимир сидит. Он жив.


                Всё.
Даниил Хармс, 1926


Вдруг стало интересно, какова доля оригинального в хаотичной массе производимой человеком культуры? Чтобы быть писателем нужно сначала прочитать тонну книг, чтобы стать режиссером - просмотреть километры кинопленки, художники только и делают, что разглядывают чужие картины. Мы пропускаем через себя культурные продукты и, перемалывая мыслительными жерновами, выдаем миру новое творчество.
Допускаю, что некоторые гении в человеческой истории могли бы существовать и не имея ни малейшего понятия о предшествующей им многовековой культуре. Верю в то, что таким человеком был Велимир Хлебников. Верю в то, что в другое время, в другом государстве и в другом окружении он все равно оставался бы гением. Но проблема его искусства, созданного с условно чистого листа, заключается в его абстрактности и живой энергетике, которые означают, что созданное нужно прочувствовать, чтобы понять. Не пытаться анализировать и откинуть при чтении (просмотре/прослушивании) ровно то количество культурного бэкграунда, которое было отброшено автором при создании произведения. А это сложно, потому как читатель (зритель/слушатель) зачастую не хочет концентрироваться, не хочет ничего в себя впускать или лишний раз задумываться. Читатель хочет, чтобы ему четко сказали что же это все, в конце концов значит? И какова мораль? Виноват в такой неспособности отпускать возможно, даже не читатель, а суровые учительницы литературы, долгие годы мучившие читателя неизменным вопросом: "Что хотел сказать этим автор?" Читателю невдомек, что в те далекие времена нужно было тактично послать усталую тетеньку ко всем чертям, разъяснив, что главный тут он, и вопрос не в том, что сказал глубокоуважаемый мертвый автор, а в том, что же он, читатель, вместо этого услышал.
Чтобы четко обозначить обозначить границы, скажу, что под чистым гением подразумеваю автора, способного творить вне контекста, находящегося под минимальным влиянием "духа времени". Термин "чистый гений" использую не как оценочный, превознося этих творцов над иными, несомненно великими и влиятельными. Из того же всепоглощающего разрушительного периода русского авангарда в качестве примера можно использовать Казимира Малевича. Клянусь Босхом, я преклоняюсь перед Малевичем и мое сердце чуточку умирает каждый раз, когда кто-то ставит под сомнение его величие. Но смог бы он создать концепцию супрематизма (непонятую многими нашими собратьями по биологическому виду и спустя сто лет), не дуй вокруг ветер хаоса? Вряд ли. Малевич сказал то, что должно было быть сказано в том самом месте и в том самое время. Смог бы творить вне контекста Сальвадор Дали? По моему мнению (закрепленному в том числе благодаря прочитанным его дневникам), талант Дали и есть порождение контекста. Он улавливал энергию вокруг, впитывал людей, рисовал насмешливые отражения, своим величием затмевавшие оригинал. 
Хлебников, идущий даже не сквозь время и пространство, а несмотря на них, известен широкой публике во многом благодаря заезжанным "смехачам", которые есть скорее упражнение с формой, а не содержанием. В то время как публика продолжает зачитываться Маяковским, который был скорее великим поэтическим ремесленником, захваченным вездесущей эпохой (в наши дни его неисчерпаемая харизма и блестящие способности к эпатажу, вероятно, были бы использованы для кормежки разжиревшего рекламного монстра). 

Гении служат источником вдохновения для многих поколений, но таланты дают настоящую пищу уставшим умам.